Обычная
версия сайта
  Размер шрифта:   Шрифт:   Межсимвольный интервал:   Межстрочный интервал:   Цветовая схема:   Изображения:
Православная гимназия во имя святых равноапостольных Кирилла и Мефодия
Божья правда

 

По благословению Святейшего Патриарха Московского и всея Руси Алексия II
 
Е.Н. Опочинин.
Божья правда. — Храм Преображения Господня в Тушино. — Москва, 2000. — 32с.: ил.
Печатается с издания 1902 года «Из давних лет».

Совместное издание Храма Преображения Господня в Тушино и Православного братства святого апостола Иоанна Богослова
Рисунки Андрея Третьякова
Издательство Православное братство святого апостола Иоанна Богослова, 2000
Оформление, оригинал-макет Храм Преображения Господня в Тушино, 2000


У Бога милость и правда

Стр. 22 – 32

"Божья правда", рисунки Андрея Третьякова
Лета 1667 года рано стала зима на всем Примосковье. Что у волоколамцев, что у тверичан — проезду не было от снегу: только протрут полозницу, глядишь, снова понесла погода, закурила метель, и опять дорог не стало. Просто хошь и не езди никуда, а сиди дома да поглядывай в оконца. А и смотреть-то в них не радость: сквозь пузырь или тусклую слюду чуть свет белый видно, больше ничего и не разберешь. Пурги да метели слегка перемежались красными днями, да и то не тихими, а с ветром и таким холодом, что посадские женки и те не задерживались у прорубей, а, наскоро зачерпнув воды, прятались в теплые избы.

К самому Рождеству погода разгулялась. Морозы, хоть и стояли, а дни стали погожие, тихие и ясные. В селах и посадах по улицам засновал народ, по дорогам часто попадались подводы, то в голых дровнях, то в рогожных роспусках, а то и в богатых расписных санках, — всякому надо было в город, припасти кое-что к Великому празднику.

В селе Саввине, на речке Талице, верстах в 30-ти от Москвы, накануне сочельника тоже немало было прохожего и проезжего люда. По улице то и дело звякали шаркуны и скрипели полозья, слышался и говор пешеходов, — то возвращались с подторжьев окружные насельцы да собирались издалека родственники провести дома святые вечера. Всюду в окошках светились огни, в одних ярче, в других тусклее, смотря по лучине: где она березовая да сухая — там горит она светло, а где недосушена или из елового полена — там светит она хуже. Рядами идут огни по улице, и свет из окошек, хоть и закрыты они едва не доверху завалинами, падает на дорогу яркими полосами. Только против одной избы, что стоит у самого края, глядя островерхим конем в поле, не видать свету — знать и огня еще не вздували, даром что три часа как по небу рассыпались яркие звезды. Живет же в этой избе не простой тяглец-крестьянин, не «черного» двора хозяин, а бывалый московский посадский человек, нынешний Саввинский своеземец Герасим Артемьев, по прозванью Арчагов. А темно у него в избе оттого, что не радует его и свет Божий, что свила в его доме гнездо темная кручина. Оттого и забрался хозяин спозаранку на печку, оттого задремала на высоких полатях и его старая хозяйка... Томит их обоих тяжелая дума, гнет к земле великое горе. Только и ждут они, чтобы ночь миновала, а там, день заднем, ближе к смертному часу... Больше ждать им нечего и некого, а и ждать — не дождаться.

Но что это?! По мерзлому снегу проскрипели под окнами чьи-то шаги, вот словно звякнула железная скобка, а вот и стук: кто-то стучится в калитку и ровно бы что-то молвит...
Герасим прислушался и стал слезать с печи.
—  Вздуй-ка огоньку, Никоновна, — сказал он своей старухе, ступая босыми ногами на пол, — слышь, ты, кто-то стучится, — и пошел отпирать калитку.

А старуха Никоновна тем временем спустилась с полатей, подошла к печке и, отыскав в подзолье еще тлевший уголек, вздула от него лучину. Засветился свет в темной дотоле избе, и осветил он бревенчатые стены, черную от копоти подволоку, широкие лавы и в переднем углу, под божницею, дубовый стол на точеных приземистых лапах, а на нем краюху хлеба в чистой тряпице. Никоновна воткнула лучину между рожками узорного светца над корытцем с водою и стала у стола, ожидая, кого приведет ее старик. Сердце ее замерло: уж не его ли, желанного, оплаканного? Да нет, быть этого не может. Но вот скрипнула настывшая дверь, в избу вкатился белый клуб пару, и на пороге показался Герасим, а с ним неведомый старец. Смотрит на него Никоновна и дивится: экая стужа на дворе, а он босой, без шапки и в одном расстегнутом понитке... А сам — в чем только душа — худенький, хиленький, сивая борода клинушком, седые кудри рассыпались по лбу и вискам. Стал он посреди избы, покрестился на образа, поклонился на стороны чинно и молвит:
— Здравствуйте о Христе!
— Здравствуй, Божий человек, — молвила и Никоновна с поклоном, — не обессудь сиротство наше, обогрейся...
— Не обессудь и ты меня, грешного, что укрылся у вас от студеной смерти. Ведаю, не меня ты ждала, да на все воля Божья...
— Истинно, воля Божья, — промолвил со вздохом и старик Герасим.
Подивилась Никоновна: как узнал неведомый старец про ее кручину? Видно, сказал старцу про их беду сам хозяин, пока шел с ним в избу.

Сели у стола на лавке. Никоновна пошла собирать ужин, а старец стал рассказывать про боголепное служение монастырское: о том, как у Сергия служат, у Желтоводского Макария, у Саввы Сторожевского и у Хутынского Варлаама... А там и о Москве стал сказывать и о том, как в самый сочельник, рано утром, часа за четыре до рассвета, сам великий государь
тайно обходит богадельни и тюрьмы и творит милостыню тюремным сидельцам, больным да увечным, а по пути сиротам да бедным.
— Что милости у царя, то у Бога правды, — промолвил старец и пристально глянул на Никоновну, а та заслушалась беседы и забыла о чашке со щами, что выдвинула на опечек (основание печки). И все она слушала да слушала, и так-то ей стало легко и радостно, что горя словно бы и не бывало. Повеселел будто и старик Герасим.
Сели за ужин. Старец умолк за трапезой, а сам хлебнул из жбана кваску, чуть пожевал хлебца и стал креститься на иконы. Никоновна стала его потчевать.
— Не обессудь, — говорит, — нашей скудости, не побрезгуй!
— Сыт, — отвечает ей старец, — спасибо, и того бы по таким дням не надо...
Подивилась снова старуха: «Чем, — думает, — и жив-то он? Верно — свят человек». И решила поведать Никоновна старцу про свою кручину великую.

Был у них, сказывала она, один кормилец-поилец, сынок Игнатьюшка. Вскормили его, вырастили, пуще глаза оберегаючи. С малолетства был он обучен мастерству по серебряному делу, и в позапрошлом году взяли его в царский золотого и серебряного дела приказ на погодное жалованье. Все бы ладно, и жить им за сыном стало не скудно, да случилось, что накрепко невзлюбил Игнатья дьяк приказный, и начал чинить ему всякие наказанья, а там и вовсе завел на него татебное дело: будто бы Игнатий царских судов серебряных фунтов на пять пограбил. И по тому навету кинули Игнатья в тюрьму, по жестоком истязании, и оставили там до казни...

— Нет, знать, правды не сыщешь. Всем докучали мы своим челобитьем, а проку не вышло, не доходят к Богу наши сиротские слезы, — промолвила старуха.
— А ты молись, молись да помни: у Бога правда, — строго сказал старец и, поднявшись с лавки, поклонился и пошел было к двери...
Подивились Герасим и его старуха, что, еле обогревшись, уходит он темной ночью незнамо куда, по морозу, босой, и с поклонами заступили ему дорогу.
— Куда же ты, человече Божий? — чуть не враз молвили хозяева, — на воле ночь темная и мороз лютый. Заночуй, .обогрейся! Али мы чем тебя прогневили?
— Ничем вы меня не прогневали, простите Христа ради, а время приспело, пора мне в дорогу...
— Да хоть оболкись ты, — молвит старцу Герасим, — вот есть у нас рухлядишка лишняя, азям (суконный кафтан) сермяжный да катанки... Ровно и шапка была? Ась, Никоновна?
А Никоновна уже шарила тем временем в подклети и скоро вынесла старый азям, катанки и ушастую шапку с красным верхом.
Ласково усмехнулся старец и, без слова, стал одеваться, обул и катанки, а там поклонился опять хозяевам и говорит:
— Ну, спасибо на вашем добре, обули меня, обогрели, знать про своего припасаете, не про чужого...
С такими словами он вышел из избы. Герасим пошел его проводить да запереть калитку, а Никоновна стояла у светца и думала: «Про кого же это «своего» мы припасаем?»
Горят над Москвой звезды ясные, будто блестки по бархату золоченые. От их света едва теплятся кресты храмов Божиих, а внизу кругом тьма непроглядная, только кое- где светят лампады да свечи сквозь оконца церковные. Всегда в эту пору спит еще народ московский, а теперь что это? До утра еще долго, часа четыре, пожалуй, еще и до рассвету, а на площадках кремлевских, у приказных изб, по заулкам соборным и церковным, на тюремных дворах и у богаделен уж несметная сила народу.

То собрались со всех концов, со слобод, посадов и пригородов нищие и убогие, калеки и странники, люди Божьи, к «тайному» милостивому царскому выходу... И сидят они, и лежат как есть на утоптанном снегу, и ходят чуть не толпами, говорят промеж себя тихою молвою, а иные молятся на церкви. Долго ждут они, а мороз стоит крепкий, стукает и трещит, ровно сторож, по заборинам и теремным прирубам. Но вот далеко, где-то с колокольни, прозвонили часы, вот еще и еще. Толпа нищих встрепенулась и замерла в ожидании. Оттуда, где высится «верх» царский, тихо двигаются огоньки. Вот они ближе и ближе — уж видны и прорези узорных фонарей, показались стрельцы, а за ними кто-то в белой, с собольими оторочками шубе, в островерхой шапке, с ясными, что звезды, очами.
— Государь! Великий Государь! — зашептала толпа, и все ниц попадали на землю.
А он, в тишине ночной, при перехожем свете узорных фонарей, стал творить милостыню, пригоршнями денег из расшитой кисы (кожаный затяжной мешочек для денег), что держали перед ним дьяки, оделяя своих сирот, дабы «мочно им было разговеться», чтобы все были с праздником. И подходили, и подползали к щедрой руке царской нищие и убогие, слепые, безрукие и безногие, и никто не оставлен был дачей. И двигался дале и дале царский ход, а вслед ему неслись молитвы и благословенья... На большом тюремном дворе государь задержался. Побывал он в «опальной» и оделил поляков, а там обошел заводную, сибирку, женскую, холопью, наконец, дошло дело и до разбойной. И встрепенулись разбойники и тати, что, как звери лютые, скованные и на цепях сидели в кромешной яме. Царь же оделял их из своих рук деньгами и каждому молвил слово. И падали ниц перед пресветлым царским ликом закоснелые злодеи, и плакали покаянными слезами... Только один колодник, по обличью еще молод, стоял на коленях поодаль и не протягивал руки к милосердной царской даче. Воззрился он в светлые очи и не может отвести от них взора. Но вот в последний раз опустилась в кошель рука царева, и вроде уж некому боле давать, а колодник все еще стоит, как привороженный и смотрит в царские очи. Уж стрельцы поворотили на выход, как царь его увидел за раздавшейся толпой и простер к нему с милостыней руку. Двинулся к нему молодой колодник, весь затрясся, пал ниц и заплакал в голос. А царь посмотрел на него с печалью и спросил тюремного неделыцика, что у двери стоял на стороже:
— Из каких он и в чем повинен?
— Из посадских людишек, — сказал, повергаясь на землю челом, недельщик, — серебряного дела мастер, Игнашка, сын Герасимов, а сидит он у тебя в татьбе по оговору.
Отуманились светлые царевы очи, на высоком челе собралась дума...
— Отпустите его на волю, — молвил государь, — ведомо мне учинилось, он не виновен, — и с этими словами пошел из разбойной избы.
Зашумели, заголосили вслед ему колодники:
— Слава великому государю! Слава милосердному отцу!..
Клики эти донеслись на тюремный двор, куда вышел государь, и где стояла несметная толпа народу. Зашумели тут нищие и убогие, и всякого звания люди:
— Слава великому государю!
А царь снял свою соболью шапку, возвел к небу сияющие, что звезды, очи и, сотворив крестное знамение, молвил:
— Слава в вышних Богу! У Него милость и правда.
Закрестился кругом и весь народ, восклицая, словно
единым вздохом:
— Слава в вышних Богу! У Него милость и правда.

У Николы в Саввине ударили к Рождественской службе. Гулко прозвучал первый удар колокола в ночной тиши и словно разбудил все кругом. В избах всюду замелькали огни, и на улице показался народ, поспешая на конец села, туда, где светились окна ветхой деревянной церкви. Туда же, по набитым лесным и полевым тропкам, уже давно шли богомольцы из окрестных деревень, — скоро и на паперти места не будет.
Старуха Никоновна заранее собралась на службу и с первым благовестом пошла в церковь. Поплелся за нею и Герасим. Когда пришли они к церкви, туда было уж и не протолкаться: стеной стоял народ не то что на паперти, а и прямо на снегу. Стала тут же и Никоновна со своим стариком, закрестилась и зашептала молитву. Молится она жарко, со слезами, и на ум приходят ей слова чудного старца, что был у них под сочельник: «А ты молись, молись», — словно ктошепчет ей в уши. Из церкви, будто издалека, несется радостное пение и вливается прямо в душу, и бежит оттуда кручина, уступая место надежде...

«Слава в вышних Богу», — доносится из церкви. «Слава в вышних Богу», — шепчет Никоновна, а сама слышит, что позади ее кто-то всхлипывает и полушепотом повторяет: «Родимый, родимый!» Обернулась старуха, и обомлела: перед нею стоит ее Игнатий, обнимаясь с отцом. Вскрикнула Никоновна, а сын с радостным плачем бросился к ней и охватил ее руками... Отстояли старики с сыном перед церковью всю праздничную службу, и когда уже взошло солнышко, пошли на другой край села, в свою избу. Не мало дивились они всему, что им рассказывал Игнатий, а пуще всего тому, что пришел он в старом азяме, катанках и шапке, что дали они захожему Божьему человеку. А попали они к Игнатию от незнакомого старца, словно бы юродивого, на Кремле, у соборов, в то время, когда вышел он из тюрьмы в одной посконной рубахе...

Cайт создан по технологии "Конструктор e-Publish"